А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Вы за все платите? Мне бы тоже заплатили?
– Нет, мне кажется, что ты бесплатно бы согласилась.
Несколько секунд все неловко молчали. Я подумала, что, конечно, согласилась бы, да и уже согласна. Он мне нравился: наглый, с ухмылочкой, с глазами колючими, движениями пугающими… Я попросила Дурака провести меня в туалет. Несмотря на все свои наживы, Дурак жил в коммуналке и конспирировался под дворника.
Я посмотрела на себя в зеркало, заплеванное зубной пастой, подумала, что так за мной никто не «ухаживал».
Странная манера соблазнять девушку. Мне даже стало обидно – а где же нашептывание на ухо какой-нибудь безобидной лжи, где же никем не замеченное, но мной почувствованное сжимание руки?… Ведь все уговаривают, умоляют, бегают – «у моей девочки есть одна маленькая штучка…» – из какой-то американской песни – за этой «штучкой» моей. И приходит такой вот нахал, и я очень хочу эту «штучку» ему дать. Сама.
Я вернулась. В комнате остались только двое: Дурак и все так же полулежащий Александр Иваныч.
– Твоя подружка обиделась на мое невнимание к ней. Захарчик повел ее в мороженицу. Она любит мороженое?
Я ничего не ответила. Дурак листал сборничек стихов, который брал в сквер. «Ты ждешь любви всем существом своим. А ждать-то каково? Ведь ты живая…» Пьяная, наверное, я была. Не от количества выпитого, а от желания быть пьяной. Чтобы не рассуждать, не думать.
– Оля сказала, что подождет тебя в кафе. Может, ты захочешь прийти…
Я не хотела. И он прекрасно знал, что я не хотела.
– Ну, тогда я пойду, составлю им компанию.
Дурак – коллаборационист. Встал, достал из тайника еще вина, мерзко улыбнулся. Из углубления в стене, занавешенного тряпкой, вынул полотенце. Я отвернулась к окну. Как же может быть со мной такое? Где мои наглые глаза? Пока я была в туалете, они тут сговорились и вынесли мне приговор. И я не прошу последнего слова, не сопротивляюсь. Я рада, что все ушли.
Дурака мы проводили в тех же позициях. Мне было пьяно-стыдно. Ему? Он улыбался. Встал, открыл вино, плеснул мне в стакан.
– Ты кто такая?
– Я? Наташа.
– Это я уже знаю. Ты – кто?
Господи, кто я? Окончившая восьмилетку, обязанная поступать в училище – мама, я никогда не буду пианисткой! – читающая перефотографированные копии «1984», не веря, что доживу до того года, не влюбленная в грузина, называющего меня Клава, что для меня равносильно уборщице. Сегодня утром моя мама отпаривала брюки, на которых ты держишь руку. Да зачем тебе знать, кто я?
Все очень просто, без романтизации. Вот вам вино, вот станок – ебитесь на здоровье!
Мы все же долго не могли решиться. Он погасил свет и спросил: «Хочешь остаться со мной?» Я же уже осталась… Мы целовались, возились на топчане. Потом мои брюки упали помятыми уже на пол. И все было плохо. Он был пьяный. Не нервничал же он?! Я сквозь свой пьяный шум в голове улавливала проплывающие мысли – ему неловко, что ничего не получается… это я виновата – не могу его возбудить… чем больше мы стараемся, тем меньше шансов, что что-то произойдет… он совсем ватный…
Я проснулась от его храпа и от того, что он совсем уже спихивал меня с кровати. Во рту будто кошки нагадили. И злость. На весь мир – за то, что вчера я пришла сюда, на Дурака – за то, что он есть. На саму себя – просто блядь мерзкая. А он-то – даже выебать не смог! Ничего себе! А столько наглости, самоуверенности…
Когда пришел Дурак, я сидела на стуле, завернувшись в полотенце, и курила. Александр лежал.
– Ну что, проснулись? Наташа, что это у тебя вид такой? Саша тебя обидел?
Я не удержалась от заранее приготовленного ответа.
– Нет, Витя. Как раз наоборот. У твоего друга на нервной почве хуй не сработал. А может, он давно им не пользовался – забыл, как ебутся…
«Ебутся» я не договариваю. Александр вскакивает и отвешивает мне такую оплеуху, что я падаю со стула. Дурак молниеносно подхватывает свалившееся с меня полотенце и бежит в ванную мочить его. Александр уже преспокойно в койке – руки за головой…
Мы уже были одеты, но я все держала полотенце у скулы. Александр вырвал его у меня и повернул за подбородок к окну.
– Ничего не будет. Пошли.
И мы ушли. Дурак улыбался. На улице было солнце. Неторопливо идущий народ – в это время либо прогуливающий по липовым больничным, либо студенты. Или молодые люди вольных профессий, как Александр Иваныч, в компании плетущейся чуть сзади малолетней бляди. Мне было грустно и стыдно. А он назначил мне свидание на вечер. В саду с фонтаном, перед Казанским собором. И я ждала его. Там все кого-то ждали. Только они дожидались, уходили, а я просидела на скамейке полтора часа. Неприятный тип, не ожидавший, а подыскивающий кого-нибудь, звал меня пить шампанское: «Все равно ваш дружок уже не придет!» Но я думала, что придет. Зачем было назначать свидание, неудобно было так просто расстаться? Я позвонила Гарику. На зло тому, кто не обидится, даже не узнает? А Гарик напился. И я не стала его ждать у выхода из ресторана. Пошла домой. В белой уже ночи…
3
«Школа – это второй дом!» – первый раз я услышала эту фразу восемь лет назад. Даже не верится, что иду туда в последний. За аттестатом. Все мои соученики, конечно, идут на праздничный вечер. Вечер выпускников восьмых классов. А я просто за бумажкой, текст которой мне приблизительно известен. В основном «4», в графе «Поведение» – «удовлетворительное». Вы ж понимаете! Они там все перекрестились этой весной. Последней.
Я бы с удовольствием осталась еще на два годика. Все так же организовывала бы концерты с участием ансамбля «Мечтатели» – не важно, о чем они на самом деле мечтали; с выступлениями практикантов института физкультуры – такими прекрасными, стесняющимися нас, девчонок, юношами, поющими под гитару Окуджаву. Я бы готовила доклады по литературе, писала бы сочинения по-английски о «Блэк Бьюти» и о Лондоне, в котором навряд ли когда-нибудь буду…
Сижу на скамейке, принесенной из физкультурного зала. Ряды скамеек. До четвертого класса мы, малыши, ходили по этому залу парочками в переменки. Кругами, кругами нас заставляли ходить. И все что-то жевали. Из дома что-то принесенное. Когда постарше стали, то стеснялись уже жевать и уносили обратно домой протухшие бутерброды. И ходить стеснялись – из платьев вырастали, чулки были короткие – стояли у окон.
Какая-то пизда в первом ряду, с огромным белым бантом в волосах. Все такие нарядные, взволнованные. Бедный директор – через полмесяца он должен будет проделывать эту же процедуру. Только с еще большей торжественностью и маской большей ответственности. Будет вручать десятиклассникам аттестаты полного среднего.
«Мамы всякие нужны, мамы всякие важны…» – хуй-то! Всем выдают по отдельности, и сначала, конечно, отличникам. Потом поток середнячков. В их числе и я. Хамство какое! Помимо аттестата мне вручают грамоту – за активное участие в жизни школы им. Чкалова и за организацию культмероприятий. Директор жмет мне руку, все хлопают, Ленька Фролов орет: «Даешь Медведку!», а мне обидно. Выгоняете вы меня, грамотой прикрылись, сама, мол, она ушла. Неправда, это вы меня больше не хотите! Не подхожу я вам. Половина девчонок с распущенными волосами, но именно мне тощая рыжая завучиха делает замечание и, зло сощурившись, смотрит на мой рот. Я родилась с таким!
Как только торжественная часть заканчивается, все девчонки устремляются в туалет. Сейчас будут танцы. Из репродукторов по углам зала уже звучит песня, которую называют «Голубая мама». «Блю» – это ведь и грустная. Но грустная у всех есть. В туалете столпотворение. Все готовятся. «У меня комбинашка не торчит?» – я даже лифчик не ношу, а они в комбинациях. Почему я не могу, как они, радоваться этому вечеру, находить в нем что-то волнующее? Для них это начало чего-то, обещание… Вот они стоят по стеночкам зала, хихикают в ладошки, шепчутся. Может, один из сутулых, прыщавых мальчиков пригласит ее на танец. Она потом целый месяц с подружками обсуждать будет, на каком расстоянии они танцевали.
Приходит парень, в которого я была влюблена в прошлом году, он заканчивает десятый класс. Сейчас мне смешно. А ведь всего год назад мы заперлись с ним в классе и целовались, и мне казалось это невероятным. Кто-то дергал дверь, а он прижимал меня к стене, и я чувствовала его хуй на своем бедре… Сейчас мы тоже пойдем в темный класс. Там нас ждет Ленька Фролов – здоровенный второгодник с черными волосиками над верхней губой – с планом и записями «Лед Зеппелин».
От одной затяжки мне становится грустно. Фролов блаженствует, сидя верхом на маленькой парте.
– Илья, поцелуй меня.
Илья целует. Он, конечно, видит, что я не такая, как год назад. Ему, наверное, обидно.
– Ленька, может, ты тоже хочешь меня поцеловать? Фролов ухмыляется и чмокает меня в щеку. Да, их моя наглость смущает. И они не ударят меня, если я скажу сейчас что-нибудь обидное им. Неиспорченные мальчики. А я – испорченная?
Мы идем с Ильей в зал и танцуем. Под «Мами Блю». Она уже бордовая от насилия. Приходит учительница английского. Она мне нравится, с ней я попрощаюсь.
– Гуд ивнинг.
Мы обе смеемся. Сквозь очень толстые стекла очков мне совсем не видно ее глаз – они такие маленькие. Но мне кажется, что добрые.
– Гуд лак, Наташа.
Прихожу домой, а там мама. Не поехала на дачу, где уже с мая месяца бабушка – полет, окучивает, удобряет и ругает материного мужа за запущенность огорода. Моя мама «блю» в обоих вариантах. Смотрит на меня недоверчиво своими серо-голубыми глазами.
Давно-давно у нас был проигрыватель. Мама танцевала под пластинки, красиво изгибала талию. Она пудрила нос ваткой из старинной малахитовой пудреницы… Я нашла в шкафу старую коробку из-под обуви. В ней хранились маленькие книжечки со стихами моей мамы. Письма, фотографии, конвертик с засушенными цветами… Я так плакала, когда увидела незнакомого мужчину с мамой – они сидели близко-близко друг к другу, и мама курила. А потом она поехала в Германию и привезла мне красивые туфельки. Она не вышла замуж за немца. Она вышла за Валентина. Мама, ты вышла замуж за дачу? Хотя, какая это дача? Для меня – да, а Валентин ведь живет там. Это его дом, он в нем прописан. Поэтому у них с матерью ничего не получается – он там, она здесь. Одну зиму она каждый день к нему ездила и была веселой… Но летом я слышала, он сказал ей: «Пошла ты на хуй!» Зачем ты простила его, мама? В то лето она отправила меня в пионерский лагерь. А Валентин потом стоял на подоконнике лестничной площадки, и мама, и я его видели из окна комнаты. «Рита, я выброшусь! Я брошусь!» – он бросил вниз чемоданчик, в котором приносил украденные книги – он работал на Печатном Дворе, – Ахматову, «Новый мир», «Иностранную литературу»… Он бы не выбросился, мамочка.
Мне кажется, что она боится меня, правды обо мне. Не доверяет. Думает, что урок пропущу, ночевать домой не приду. Я показала ей аттестат, она дала мне деньги на урок. Не спрашивает, была ли я на уроке сегодня. Она, наверное, звонит учительнице – проверяет. Мне стыдно. Я как бы предаю ее и ее надежды. Она-то думает, что я «буду, стану»… Кем? Кем она не стала. Почему это дети должны воплощать в жизнь родительские планы? Почему они сами не «стали»? Я не буду иметь детей, чтобы не мучить их укором и самой не страдать – я, мол, на вас всю свою жизнь потратила, а вы, неблагодарные, уходите, оставляете меня на старости лет одну, так и не став…
– Где ты была вчера вечером?
Где я была? С Гариком в кабаке.
– Мы с Ольгой гуляли. Я, между прочим, пришла в двенадцать, так что твоя разведка работает плохо.
– А где ты была позапрошлую ночь?
– Когдаааа?
– У меня нет разведки, Наташа. И я бы не хотела ее иметь. То, что она бы мне сообщила, не оставило бы меня спокойной.
Мама стоит у темно-зеленых портьер в карточных сердцах, закрывающих большие белые двери «моей» комнаты. Моя в кавычках, потому что вовсе это не моя комната. Когда с нами жил мой брат Серега, то мы спали здесь втроем. Я на раскладном кресле, а мать с Валентином на раскладном же диване. Сергей спал в бабушкиной комнате.
Потом он ушел в армию, потом он женился. Валентин не приезжает сюда больше. Мать переселилась в бабкину комнату. Я теперь сплю здесь одна. «Моя» комната.
– Если бы ты была влюблена… Я бы поняла, не думай, что я ханжа какая-то. Ты бросаешься от одного увлечения к другому. Зачем ты тратишь столько своей энергии и времени на них? Ты даже не задумываешься, кто они – твои увлечения. И я ведь не договариваю.
Я сажусь за пианино.
– Знаешь, эту прелюдию Шопена один француз, Серж Гинзбург – жуткий наркоман, алкоголик и развратник – адаптировал и записал в исполнении своей жены. Очень сексуально.
Мне моя мама кажется сексуальной. Она садится в кресло. Странно, я никогда их – мать с Валентином – не слышала. Ведь только что подумала, что она сексуальна, и в то же время не могу представить себе мою маму… Я вот даже себе стесняюсь сказать – мою маму ебущейся. Моя мама?!
В той старой коробке из-под обуви я нашла клятвы-стихи моему отцу. Мама клялась ему в любви и в том, что он был и навсегда останется единственным, незаменимым. Мой отец умер, когда мне было два дня. Мне всегда стыдно ехать на кладбище. А мать вот уже четырнадцать лет ездит. С цветами, с маленьким деревцем. И в сумке всегда лопатка, совок, кисточки с краской… Я хожу вокруг чужих могил и стесняюсь сесть на скамейку возле отцовской.
– Я спою тебе песню, которую сама сочинила.
– Конечно, спой, доченька. Может, я из нее что-то пойму о тебе.
Валентин, дядя Валя, никогда не стал мне отцом.
* * *
Без пятнадцати девять утра мать входит в комнату. Ей уже на работу.
– Наталья, чтобы сегодня вечером – дома! Понятно?
Понятно. Я смотрю на нее с дивана. Она, наверно, долго заснуть не могла – мешки под глазами. Думала, небось, что она не так сделала, когда упустила, проглядела меня?
Ольга, конечно, раньше одиннадцати не придет. И вообще – она, может, там уеблась с итальяшками. Они, как грузины, любят блондинок. А Ольга не знает, кого любит. И на днях сказала, что не знает, испытывает оргазм или нет. И меня все пытала – а ты, а ты? Мне в последнее время неохота с ней откровенничать. А она очень любит вдаваться в подробности. И как она его член сначала пальчиками перебирала, как чувствовала набухающие веночки, и как осторожненько языком лизнула самую головку, и потом только, когда он вздрогнул, взяла весь в рот. У Ольги маленький рот. И зубы передние выпирают немного. Неужели хуй помещается в ее рот? По ее собственному признанию, она предпочитает ебаться. Стоя на коленках, и чтобы он держал ее за жопу. Она обижается, когда после очередного ее рассказа я улыбаюсь и молчу, а не посвящаю ее в свои постельные приключения.
4
– Алло. Говорит Александр.
– О, добрый день.
Надо же, телефон где-то раздобыл…
– Я не думаю, что он останется добрым для тебя. Предчувствую, что ты ничего не знаешь.
– Ах, как в театре!
– Надеюсь, ты не закричишь бис на эпилог: вы наградили меня гонореей, дорогая.
– ?…
– Триппером, может, ясней для тебя.
– Я не понимаю…
– Хули тут не понимать, еб твою…
– Но я не знала!
– Конечно, откуда тебе знать! Ебешься со всеми подряд!
– Я тебя тоже не знала…
– За это ты одарила меня трипаком?!
– Но мы ведь даже …
– Бля, не надо фонтаны спермы извергать, чтобы заразиться! Короче, через два часа жду тебя в саду напротив Елисеевского. Третья скамейка справа. Не придешь – пожалеешь! Поняла?
– Да. Но…
«Ту-ту-ту-ту-ту…»
Зачем? Он собирается убить меня. В саду?… Что же это такое произошло? Ничего не соображая, хожу по комнате. Провожу рукой по клавишам незакрытого с вечера пианино. Туда – прллл. Обратно – прррл. Туда… Обратно – бамс! В голове какая-то каша – на колени перед царицей Грузии, Мцыри, Гарик…
Я открываю сервантик – на нижней полке навалены блокнотики, тетрадки, вырезки из журналов и несметное количество бесплатных медицинских брошюрок, приносимых матерью с работы. «В помощь занимающемуся аутогенной тренировкой», «Мигрень и борьба с нею», «Личная гигиена женщины», «Венерические заболевания»! Боже ты мой, Венера – блядь…
Совсем не надо, чтобы Ольга пришла сейчас. Но она приходит – с туфлями, с шарфом.
– Номера в «Ленинграде» – говно. С «Европейской» не сравнить.
Я почти не слушаю ее. Три дня как раз прошло. И женщина может об этом не знать. Неужели Гарик знал и ебал меня? Мерзкий грузин! Ебал меня своим больным хуем!
– Такой мокренький. Я в жизни не ебалась с гондоном. Интересно сначала было, но потом неприятно – как что-то неживое в тебе…
Почему я должна верить этому хую Иванычу? Может, он на мне отыграться хочет за кого-то?
– Они, наверное, боятся русских баб. А может, за границей все с гондонами ебутся, может, так принято?
Почему у нас так не принято? Не было бы таких историй… Но Ольга же сказала, что неприятно… Да и из отечественных презервативов можно боты делать – выдержат. В брошюрке написано: «срочно обратиться в кожно-венерологический диспансер». Как я туда могу обратиться?! В четырнадцать лет?
– Давай споем Зосину любимую. Ну-у, давай!
Я-таки сажусь за пьяно. С ума сойти можно! «Мне мама гитару подарила, когда на свет родилась я. И часто-часто говорила – смотри, смотри же, дочь моя!» Вот именно.
Когда Ольга уходит, я плачу. Почему с ней такого не случилось? Можно подумать, что я родилась с гонореей! Меня ведь заразили. А Ольгу никто не заразил. Вот я сейчас одеваюсь, смотрюсь в зеркало, а во мне – зараза. Гонорея.
* * *
Напротив Елисеевского – Екатерининский сад. Вот она стоит – царица. А вокруг любовники. Ничего себе памятничек. У нее, интересно, была гонорея? Она вроде даже с конем еблась… Сажусь на третью скамейку справа. В аллее никого, только голуби прожорливые шастают.
И вот он идет. На меня. Какой красивый костюм на нем. Цвета ртути. Ни один нервик на лице не дрогнет. Как танк, идет.
– Ну, что скажешь?
Мне стыдно смотреть на него. Я смотрю в землю, истоптанную голубями.
– Что молчишь? Я с тобой, кажется, разговариваю?
Эта фраза напоминает маму. Или папу, которого нет.
– Я… Я очень сожалею о случившемся… А зачем ты меня позвал?
– Дура набитая! Для твоего же блага и позвал. Другой бы на моем месте тебе голову открутил!
– Ты разве не собираешься этого сделать?
– Хули толку мне с твоей пустой головы?!
Всем что-то нужно от другого, толк какой-то.
– Куда ты лезешь? Сидела бы со своими сверстниками… Слава богу, что я слишком пьян был позавчера, чтобы ехать с бабой. Так бы и она заразилась.
Я его в саду ждала, а он с бабой чуть было не поехал…
– Что ты делать собираешься, а? Ты же не пойдешь в диспансер! Там тебя сразу за жопу возьмут – с кем, да когда… А ты и не знаешь наверняка, пизда!
Официально и не вылечишься, пока не назовешь, от кого заразился. А если не знаешь? Ну и называй всех подряд, с кем спал в последнее время. Им сразу повесточки разошлют – явиться в венерологический диспансер. А будешь уклоняться – насильно заставят, госпитализируют. А со мной вообще разговаривать не станут – мамочку пригласят.
– У тебя есть деньги? Нет, конечно, блядь. У меня вся задница исколота из-за удовольствия, которого я не получил.
Он, значит, уже лечится. Пенициллином у него задница исколота.
– Если б ты и получил удовольствие, твой зад страдал бы не меньше.
– Мне бы хоть перед самим собой стыдно не было. А так получается, что и не выебал, а заразился. Оригинально!
– Я очень извиняюсь. Поверь, что если б я знала, меня бы у Дурака в тот вечер не было. Как, может, не было бы вообще. Прости еще раз. Хотя, что тебе мое прости – ты ведь и не знаешь меня! Это так – формальность, требуемая правилами.
Тебе нужна формальность? Ты соблюдаешь правила?
Действительно, чего он хочет от меня? Я даже перестала нервничать. Он уже лечится. Вылечится, будет ебать опять молодых пиздюшек. Денег у меня нет, врача у меня нет…
– У меня есть правила. Поэтому я и сижу с тобой. Не знаю, чему тебя твои ебари учили, с кем ты общаешься… Человеком надо быть, а не животным…
Молчал бы, сам в жопу пьяный был.
– Ты небось и у гинеколога ни разу не была… У меня есть знакомый врач. Полтинник с носа. В наказание тебе – заплатишь за меня.
Он, наверное, не первый раз болеет, если у него знакомый врач есть. У меня осталось тридцать рублей от теткиных. А семьдесят где я возьму?
– Зачем тебе со мной связываться? От меня хлопот не оберешься…
– Я сказал уже, что человеком надо быть… Ты не плачь только, чего плакать-то…
Как же мне плохо! За что мне такое наказание?
– Хочешь в кино? Напротив как раз «Гран-при» идет. Пошли.
И я иду. В кино. Две серии! Свет с экрана освещает его костюм, уже цвета дыма. Мне бы хотелось уткнуться ему в плечо и плакать. Но я не могу, не имею права этого сделать.
5
Все-таки перед сном я могла бы выносить пепельницу или за окно окурки выкидывать. Фу, вонь какая! Когда я уснула? Ой, почти целую бутылку портвейна выпила. «Категорически запрещаются любые спиртные напитки, в том числе и пиво». А я? Достала из бабкиного чемодана «777». Что мне теперь, легче, что ли?
Еще есть два с половиной часа. Может, он не захочет меня вести к врачу? Всего двадцатку удалось у мамаши стащить. Она что-то опять на дачу не поехала… Смотрю на себя в зеркало – да, если бы я вчера была с накрашенными глазами, то сейчас бы выглядела, как хуй знает что. Краску бы, конечно, не смыла – завалилась бы спать пьяная и накрашенная.
Иду к дверям. Они… заперты. Но задвижечка отодвинута. Она заперла меня! О, еб твою мать, как же я выйду теперь?! Телефон звонит в коридоре. Никто не отвечает. Конечно, все блядские соседи греют жопы на солнце. Может, это мне звонили? Дура проклятая! Мне лечиться надо!
Сажусь на диван, который только что сложила, и вижу на пуфике зеленую кастрюльку, прикрытую дощечкой. В ней бабка мастику разводит. Понятно. Мамаша оставила – писай, деточка. Сука! Я тебе устрою, ты еще пожалеешь… Надо продумать все возможные варианты. Вывернуть замок – довоенное произведение – мне не удастся. А ключик наверняка лежит в кармашке пальто, тут же за дверьми. Подхожу к окну. Левому. Оно перпендикулярно окну лестничной площадки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16


Загрузка...