А-П

П-Я

 Гамильтон Диана - Вернись в свой дом 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Раньше, когда она приходила ко мне по ночам, чтобы слушать кровавую, но тем не менее прекрасную сагу об ее отце конунге, ее юное лицо выражало надменность и мягкую скорбь. Теперь оно побелело от страха, руки у нее дрожат. Она не в силах справиться со своим голосом:
— Мое распятие больше не охраняет меня, господин Аудун!… Не можешь ли ты найти кого-нибудь, кто помолился бы за меня?…
Я подхожу к ней, скрещенными руками она прикрывает грудь.
— Распятие больше не охраняет меня, теперь оно у йомфру Лив! — говорит она. — Не ведь ты можешь попросить Гаута молиться за меня?… Сегодня ночью ты сделал его своим недругом, и моим тоже. Но моя добрая матушка учила меня, что если за нас будет молиться наш недруг, его молитва скорей дойдет до Бога.
— Гаута нет больше в Рафнаберге.
— Нет в Рафнаберге?… — Она широко открывает глаза, еще немного и она начнет кричать от ужаса.
Я подбегаю к ней, чтобы поддержать, потом подвожу ее к табурету, стоящему у очага, и прошу сесть.
— Гаут скоро вернется, — лгу я. — Мы найдем кого-нибудь другого из твоих недругов и попросим его молиться за тебя. Хотя, йомфру Кристин, найти твоего недруга не так-то просто.
Я быстро соображаю — надо заставить кого-нибудь из обитателей усадьбы непрерывно молиться за безопасность и здоровье дочери конунга. Но кого? Фру Гудвейг? Она не питает ко мне теплых чувств и к йомфру Кристин тоже. Можно заставить ее молиться на чердаке, где она спит. Но тогда я не буду знать, выполняет ли она свой долг, как положено, и к тому же, заняв чердак, я помешаю Торил вдохновлять моих людей, когда они не стоят в дозоре.
— Мы велим фру Гудвейг молиться за тебя.
— А если она не захочет, господин Аудун?
— Она захочет, йомфру Кристин.
Можно заставить фру Гудвейг молиться, стоя на коленях у очага, но ее вид не доставит мне радости — ведь я буду сидеть тут же с кубком вина, которое Малыш раздобыл для меня. Ее тихое бормотание нарушит мой покой. Нет, пусть лучше молится на каменном крыльце, в темноте, на ветру. Тогда она будет в то же время и последним стражем, охраняющим дверь, ведущую к йомфру Кристин и ко мне.
Я поднялся на чердак и разбудил фру Гудвейг, она спустилась вниз вместе со мной.
— Стань на крыльце на колени и молись за безопасность и здоровье йомфру Кристин, — велел я и дал ей овчину, чтобы подложить под колени, фру Гудвейг с благодарностью взяла ее. — Читай Аве Мария, эта молитва помогает лучше всех других, какие ты знаешь. Будешь молиться, пока я не приду. Наверное, мне понадобиться твоя помощь и в предстоящие ночи.
Фру Гудвейг послушно опускается коленями на овчину, в темноте я не вижу ее глаз, но, думаю, особой радости я бы в них не увидел. Потом она начинает бормотать.
Я оставляю ее и возвращаюсь в покой, где у очага сидит йомфру Кристин.
В ней больше нет ее обычной надменности, только мягкая скорбь.

***
Йомфру Кристин сказала:
— Господин Аудун, с тех пор, как мы пришли в Рафнаберг, ты был так добр, что много ночей подряд рассказывал мне суровую, но и прекрасную сагу о моем отце конунге. Дочерний долг велит мне знать правду о моем отце. Я высоко ценю твой рассказ — может, ты питаешь излишнюю любовь к словам, но нередко находишь именно те, что нужны. Я была бы благодарна тебе, если бы ты продолжил эту сагу, которую прервал несколько ночей назад.
Я сказал:
— Йомфру Кристин, твои добрые слова радуют недоброе сердце старого человека.
— Господин Аудун, я знаю, что правда, которую ты мне рассказываешь, это только твоя правда и она никогда не станет правдой для кого-нибудь другого, кроме тебя. Ты говоришь о том, что видели твои глаза и вспоминает твое сердце. Но ведь ты единственный человек, который был рядом с моим отцом от дней его юности и до того мгновения, когда он прошел через ворота смерти. Никто, кроме тебя, не имеет права рассказывать правду о конунге, — и меньше всего аббат Карл, которому было поручено написать сагу о нем.
Она сидела у очага, сложив на коленях руки, молодая, красивая, такая учтивая, что находила нужные слова даже сейчас, когда ее сердце было переполнено горем, страхом и грустью. И я сделал то, чего не делал никогда прежде: быстро коснулся рукой ее щеки.
Потом отошел к волоковому оконцу и взглянул на небо. Там в вышине, выше ветра и темных бегущих облаков раскинулся покров из зимних холодных звезд. И на мгновение, пока у меня за спиной слышалось легкое дыхание йомфру Кристин и бормотание молитв на крыльце, где молилась фру Гудвейг, мне показалось, что между звездами и облаками я различил два лица. Они смотрели друг на друга с горечью, уважением и непримиримой враждой.
Одно лицо принадлежало Гауту. В другом я узнал черты конунга Сверрира.
Я сказал:
— Наш добрый Гаут покинул нас, чтобы посетить посошников, стоящих в Тунсберге, и Сигурд, как собака, идет сейчас по его следу.
И твоя и моя судьба, йомфру Кристин, зависит от того, кому из этих двоих Господь явит свою милость. Но помни, что фру Гудвейг уже молится за нас.
Она наклонила голову, я видел, что она тоже молится.
Я сказал:
— В Священном писании говорится, что правда делает человека свободным. В ближайшие ночи, пока мы будем ждать, кто вернется сюда, Сигурд с Гаутом или Гаут с посошниками, моя сага о конунге подарит нам немного свободы, которая должна быть благородным грузом в сердце каждого человека. Мне мало известно о тайных помыслах Господа Бога, йомфру Кристин. Сердце конунга я знаю гораздо лучше.
Мы со Сверриром стояли на холме тинга в Хамаре в Вермаланде, где он в первое воскресенье семинедельного поста взял на себя предводительство разбитым войском берестеников. С большого озера тянулись хлопья тумана, и луна, словно корабль из белого серебра, плыла среди облаков. Мы стояли и смотрели на обширную равнину с редким березовым лесом и тяжелыми одинокими елями. Среди деревьев горело полсотни костров.

ИСХОД
Вокруг пляшущих языков пламени на снегу сидели люди, неистовые и тихие, здоровые и раненные, у многих в крови были не только руки. До нас долетали гудящие, ворчливые, встревоженные, гневные и хриплые голоса суровых, продрогших и усталых людей. Иногда, словно крик ворона над воющей стаей волков, проносился женский вопль. Где есть воины, всегда есть и женщины, пришедшие к ним по заснеженным тропинкам из домов и затерянных усадеб в надежде, что после того, как они выполнят то, чего от них ждут, они разживутся серебряной пуговицей. Слышалось ржание лошадей, брань и грубый хохот и где-то, — а может, то был только ветер, не знаю, старая память начала изменять мне, — где-то в высоте, в темноте, в тумане, в ночном снежном свечении кто-то пел: Господи, помилуй!
Эти люди потерпели поражение при Рэ. С ними был Сверрир — их новый предводитель и будущий конунг, и я — его друг. Воинам было велено собраться вечером на равнине у холма тинга. Завтра утром конунг хотел говорить с ними. До того вечера воины жили на соседних усадьбах. Время было не из легких и для воинов, и для бондов, и для Сверрира, и для меня.
Ко мне без конца приходили люди, которые с моей помощью хотели попасть к конунгу, я их не знал, и они требовали больше того, что я мог дать им. Среди них были люди с тяжелыми ранами и легкими царапинами, их изможденные лица были покрыты черными морщинами боли, многие были полуголые, их голени и ступни едва прикрывала береста. Эти дни остались в памяти, как самые тяжелые дни моей жизни. Разве я не был близким другом конунга? Разве не гордился тем, что мой долг служить всем? Я часто чувствовал себя загнанным и до смерти усталым зверем. Где целебные снадобья, которые мы обещали простывшим на морозе людям? Где человек, который должен был варить отвары из целебных трав, где женщина, которая могла бы перевязать их раны? А где пиры, где забитый скот, где одежда, где лошади, где оружие, которое конунг поклялся достать своим людям? Скоро ли оно будет у нас? Когда мы получим оружие, чтобы можно было вернуться и отомстить за свое позорное поражение при Рэ? Где конунг? А ты-то сам кто?
Случалось, я убегал от них, чтобы получить хоть небольшую передышку. Я научился кричать: Один из наших умирает!… Я должен бежать к умирающему!… Повсюду были люди, раны, стоны, мороз, смущение, брань и беспорядок. Я мало спал в те ночи.
А конунг, человек с далеких островов, который должен был отныне возглавить этих людей, не померкла ли его звезда, так и не успев загореться? Ошибся я или нет? Не обманулся ли в способностях этого человека? Того, которого они приветствовали на тинге громкими криками и бряцанием оружия всего несколько дней назад? Теперь они не приветствовали его.
Берестеники крали все подряд, как вороны в нашем родном Киркьюбё, ни одно серебряное кольцо на их пальцах не было добыто честным путем. Приходили угрюмые отцы семейств, с топорами, висящими на локте, готовые прибегнуть к оружию, чтобы вернуть то, что по праву принадлежало им. Они рассказывали одну и ту же недобрую сагу, которую мне больно теперь вспоминать, о похищенных дочерях и забитых овцах. Что я мог предложить им взамен?
Немного радости было нам и от того, что под начало конунга стали стекаться новые люди. Это правда, у нас было мало воинов. И Сверрир говорил: Наше войско должно быть больше! Но что к нам по всем тропинкам начнут стекаться именно такие люди, не предполагали ни он, ни я.
Раненные и обмороженные остались лежать на дорогах, ведущих сюда из Рэ. Выжившие, хромая, приходили к нам и приводили с собой других. У ярла Эрлинга Кривого и его сына конунга Магнуса оказалось много недругов в лесах Борга и Ранрики. По всей стране шла молва о новом конунге, она достигла всех недовольных и преследуемых. Они стремились сбиться в стаю, чтобы им было легче заниматься грабежом. Один из наших воинов ушел, чтобы вернуться с братом, а вернулся с четырьмя. Это были сомнительные люди, часто пьяные, слово конунга не значило для них ничего. Оружия у них почти не было. То, что имелось, может, и сошло бы для грабежей, но не могло принести пользу войску, которое ждали кровавые сражения.
Старые берестеники косо смотрели на вновь пришедших. Теперь всем стало труднее находить и женщин, и пиво. Они приходили ко мне и жаловались друг на друга. Мне приходилось разговаривать с этими недовольными людьми, отгородившись от них длинным столом. Я стучал по столу, на глазах у меня выступали слезы. Как-то раз один из них вспрыгнул на стол и хотел вцепиться мне в горло. Я отбросил его руку. Тогда пришел конунг…
Его голос покрыл шум:
— А ну прочь отсюда!…
Они вышли. Их брань долго висела в воздухе, как запах обожженной плоти.

***
Однажды вечером ко мне пришел молодой человек, наверное, он был бонд, в руке у него было коровье копыто.
— Мне надо поговорить с конунгом, — сказал он.
— Сейчас нельзя, — ответил я.
— Я не уйду, пока не увижу его, — заявил он.
— Но конунг сейчас спит! — крикнул я.
— А мне сказали, не спит!
— Проваливай в преисподнюю!
— Все в свое время, — ответил он.
— Скорей бы пришло твое!
— Думаю, Господь будет милостив к нам обоим, — сказал он.
— Конунг ничего не должен тебе!
— Его люди должны заплатить мне за корову, которую они у меня забрали.
Я не сводил с него глаз — вообще-то я не из робких, но при мне не было оружия. Смахнув с глаз усталость, я подвел его к табурету, что стоял у очага и попросил сесть. И велел подождать, пока я ищу конунга.
— Я знаю, что ты мне лжешь, — сказал он.
— Я лгу почти всем, — согласился я.
— В таком случае ты мало отличаешься от других.
— Для бонда ты слишком упрям.
— Я священник, — сказал он. — И слышал, будто вы с конунгом тоже были священниками.
— Видно, Бог не очень разборчив, — сказал я и ушел.
Была ночь, на небе светила луна, кругом толпились люди, многие были пьяны, некоторые дрались. Кое-кто узнал меня, и мне вдогонку, словно комья дерьма, полетела брань. Я встретил двух стражей, тоже пьяных, и спросил, не знают ли они, где конунг, — Я видел, как он шел мимо, — сказал один. — Может, пошел на холм тинга искать свою корону.
— Долго же ему придется искать ее, — подхватил второй.
Я пошел на холм тинга. Сверрир был там.
Мы смотрели оттуда на равнину, на костры, на людей, что-то сдавило мне горло. Я поглядел на Сверрира, моего друга детства, за которым я всегда следовал, и ничего не сказал.
Но я знал: мои мысли передаются ему. Ему передалось и мое горячее желание вырваться отсюда, украсть лошадей, вскочить на них и ускакать в темноте прочь. Мы могли бы скрыться в бескрайних лесах, снег запорошил бы наши следы. Мы могли бы пробраться к берегу, найти лодку, ведь где-то же был залив, где мы могли бы жить, промышляя ловлей рыбы.
Я знаю, что он читал мои мысли. Знаю, что и он думал о чем-то подобном. Он долго молчал. Мы стояли на холме.
Потом он сказал:
— Конунг не должен быть в подчинении у своих людей, этому не бывать!
И продолжал, повернувшись ко мне:
— Я конунг, и это для меня главное. Отныне у меня нет сомнений в том, что я конунг. Я избран конунгом и рожден конунгом. Если я раньше сомневался в этом, то больше не сомневаюсь. Я отрицаю все сомнения. Я сын конунга, сам конунг и мои сыновья со временем тоже будут конунгами в этой стране. Тот, кто скажет иное, лжец, тот, кто не склонится перед словом конунга, склонится перед его мечом.
Я конунг, и потому прав. Я конунг, и мой долг повелевать людьми. И никогда не наступит день, чтобы они повелевали мной.
Мы идем в Нидарос. Но пока об этом не должен знать никто.
Мы с ним еще недолго постояли на холме. А потом вместе вернулись в усадьбу Хамар, которая виднелась в тумане.
Сверрир сказал:
— Мы должны отправить послание ярлу Биргиру Улыбке и попросить его прислать нам необходимое оружие.
Когда мы вернулись в покой, где был очаг, молодой священник спал там на табурете. В руке он держал коровье копыто.
Нам требовалось место, чтобы мы могли писать при свете и тепле очага, священник мешал нам. Мы осторожно вынесли его на снег. Он не проснулся.
Мы вернулись в покой, и я приготовил письменные принадлежности. Снаружи раздавались пьяные крики. Была полночь.
— Сверрир?… — Я взглянул на него.
— Что, Аудун?
— Как тебе нравится быть конунгом? — спросил я.
Не уверен, йомфру Кристин, но мне кажется, чей-то голос в темноте среди пьяных криков пел: Господи, помилуй!

***
Вот что я помню о том послании ярлу Биргиру Улыбке:
Мы сидели за длинным столом перед огнем очага, широкое сильное лицо Сверрира было повернуто ко мне.
— Не надо скупиться на добрые слова и похвалы, Аудун, — сказал он. — Ярл умный человек, он не обидится на наше многословие.
Но он также и хвастлив, вспомни, на нем тогда был синий шелковый плащ с серебряной пряжкой на животе.
Я сказал:
— Если будешь чересчур хвалить человека, он почувствует к тебе неприязнь.
— Не почувствует, Аудун, ни один честный человек не почувствует неприязни к тому, кто его хвалит, не говоря уже о бесчестном! Но хвалить ярла еще мало, мы должны представить наше дело так, чтобы он понял: ему выгодно оказать нам помощь. Ярл Биргир воюет с данами, ярл Эрлинг Кривой, напротив, — друг данов. Поэтому ярл Биргир должен дать нам оружие, в котором мы нуждаемся. Тогда он будет нашим оружием, а мы — его. У нас с ним общий враг — Эрлинг Кривой. Общий враг — это основа любой дружбы. Об этом мы и должны напомнить ярлу Биргиру.
Я сказал:
— Мне кажется, нам почти нечего сказать ярлу, чего бы он не знал сам.
— Но мы должны сказать ему, что и мы знаем это. Мы должны сказать ему, но только в самых вежливых выражениях, Аудун, что, если он не поможет нам оружием, в котором мы нуждаемся, мы станем грабить его страну тем оружием, какое у нас есть. Наши похвалы должны выглядеть честными. Тогда и наши угрозы не вызовут у него сомнения.
Я сказал, что ярл должен быть очень сообразительным человеком, чтобы понять последнее.
Тем временем я положил перед собой дощечку для письма, покрытую воском. И начал писать по воску острой деревянной палочкой, я писал, стирал написанные слова и искал более верные. Сверрир стал вмешиваться в мое письмо. Сперва я делал вид, что не слышу его, и продолжал писать, потом вдруг повернулся к нему без всякой учтивости и уважения, какие пристало оказывать конунгу.
— Пишу я, — произнес я холодным голосом.
— А думаю я, — так же холодно возразил он.
Я чуть не вспылил, но овладел собой и сказал:
— Так сиди и думай про себя, это твое право, и я не лишаю тебя этого права. Но я уже знаю твои мысли, конунг. А слова будут мои.
Ведь я знал, что находчивый Сверрир, с голосом изменчивым, как Божий ветер, великий мастер вести беседу, умеющий придавать своему лицу выражение, напоминающее одновременно о Боге и о дьяволе, не относится к тем избранным, которые умеют записывать свои слова на пергаменте. В наших пререканиях я часто напоминал ему об этом. Нельзя сказать, чтобы это его радовало. Но тем не менее он всегда прибегал к моей помощи, когда требовалось. И получал ее. Я не просил за это платы. Но твердо отстаивал свое право на каждое слово, которое писал на пергаменте.
Он взял себя в руки и сказал:
— Далеко не безразлично, что будет написано в послании к ярлу.
— Поэтому позволь мне самому написать это послание, — заметил я.
Сверрир вскакивает, хватает дощечку для письма и тут же, овладев собой, снова кладет ее на стол, он тяжело дышит. Ведь он понимает, что именно сейчас он, как никогда, зависит от меня, зависит, как упрямый работник зависит о своего бонда. Он тяжело вздыхает, отворачивается и говорит:
— Ты прав. Послание должен писать ты.
Я пишу, медленно и тщательно выводя буквы, ночь принадлежит мне, и я не позволю никаким конунгам мешать мне. Я даже позволяю себе раза два встать и пройтись перед очагом, — если конунг и здесь, я его не замечаю, видал я этих конунгов. Несколько раз он вскакивает, сжав кулаки.
Но молчит, как покойник.
Послание готово, и я читаю его вслух.
Он коротко заявляет:
— Так не годится.
Я спокойно кладу дощечку для письма на стол, хотя лицо у меня пылает, и спрашиваю, почему он не верит, что Всемогущий милостиво позволил мне выбрать слова, которые ярлу будет приятно услышать.
— Сперва их тебе сказал конунг, — коротко бросает он. Потом берет дощечку и пытается читать, но не понимает моего письма, смысл которого иногда напоминает темный смысл звездного неба, и просит меня снова прочесть ему послание.
Я великодушно и торжественно читаю еще раз. Он согласно кивает, чтобы задобрить меня. Потом тычет в дощечку пальцем и говорит:
— Здесь смысл должен быть яснее. Когда мы говорим о своей силе, слова должны быть твердыми, как медвежий коготь! И мягкими, как шелковый башмак, когда хвалим его.
Я говорю:
— Тебе мало известно об искусстве писать пером по пергаменту, Сверрир. Не думаю также, чтобы ты понимал все, заглядывая в сердце человека.
— В таком случае наши судьбы схожи, — холодно говорит он, хочет взять у меня палочку, которой я писал, и что-то исправить в написанном.
Я прижимаю дощечку к груди, как щит, и говорю:
— Возьми, если хочешь! Но тогда тебе придется найти другого, кто будет твоим писцом.
Он бледнеет — людей, владеющих искусством письма не так много. И говорит мягко:
— Аудун, ты помогал мне всякий раз, когда требовалось написать послание. Конунг больше зависит от писца, чем от воинов.
Это уже другое дело, я победил и милостиво снова принимаюсь за работу. Заливаю дощечку новым воском, в покое тепло, и воск стал гораздо мягче, чем был. Он плавится и течет. Мне надо взять из берестяного туеска еще воску. На это требуется время. Снаружи к нам долетают пьяные крики. Сверрир теряет терпение. Я тоже, провожу рукой по лбу, в глаз мне попадает воск, я сержусь:
— Лей воск! — кричу я ему. — На что мне конунг, если он не в состоянии помочь мне? Смотри!
Он повинуется — быстро и ровно заливает дощечку воском.
Я снова хватаю палочку и пишу в мрачном молчании. Но я вынес урок из того, что случилось. Теперь я вполголоса произношу слова, которые пишу, и знаю, что он их слышит, — он делает вид, что дремлет, но удовлетворенно хмыкает, когда ему кажется, что я нашел удачное слово. Или обиженно молчит, если оно ему не нравится.
Я пишу долго, наконец послание готово. Оно написано на воске — послание нашему другу ярлу Биргиру, который должен понять, что ему выгодно прислать нам оружие. Я читаю послание вслух. Сверрир — человек широкий и умный. Он хвалит меня чуть больше того, что я заслуживаю. И мне приходится напрячь все силы, чтобы стерпеть это.
Теперь послание нужно переложить на пергамент, этим искусством тоже владеют немногие. Я хожу по покою и трясу рукой, чтобы она, скованная ожиданием и нетерпением, стала гибче и мягче, так молодая невеста бывает скована перед встречей со своим женихом. Мысль сделала свое, способность человека находить нужные слова сделала свое. Теперь рука, кисть, пальцы должны показать свое искусство на пергаменте.
Я уже у стола, но тут он вскакивает и кричит:
— Нет!… Подожди!… Мы с тобой кое-что забыли! Надо похвалить и его проклятую супругу. Ведь она может увидеть это послание.
Я встаю и говорю холодно, как ветер, дующий зимой с открытого моря:
— Сверрир, если ты хочешь потребовать от меня новых усилий, если ты не можешь одобрить того, что я уже сделал…
— Нет! Не могу, — говорит он.
Я комкаю пергамент и швыряю его в угол. В глазах у меня слезы, я тут же бегу за пергаментом и начинаю его разглаживать. Сверрир хватает пергамент:
— Так нельзя! — кричит он. — Нельзя! Разве ты не понимаешь, что эта чертова баба может увидеть наше послание? Мы должны похвалить и ее.
— Кто из нас его пишет, ты или я? — кричу я.
— Кто из нас конунг, ты или я? — отвечает он.
Мы опускаемся на лавку, скоро утро, мы долго молчим. Вскоре он говорит:
— Напиши о ней коротко, но выразительно, Аудун. Коротко, но выразительно. Она, кажется, некрасива? Мы ведь видели ее, когда были у ярла. Напиши, что она прекрасна. Напиши, что она сверкала… напиши что хочешь… о ее сверкающей красоте…
— Надо не так, — возражаю я. — Образ твоей прекрасной жены, господин ярл, смягчил наши сердца и радовал нас всю дорогу от твоей усадьбы до Хамара.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28


Загрузка...