А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Гудлауг гневно вскакивает, конунг быстро, но дружелюбно, заставляет его снова опуститься в вереск, чтобы нас не увидели с того берега, если там кто-нибудь есть. Гудлауг сжимает кулаки, он готов ударить конунга. Но конунг отталкивает его, он держит себя в руках, не позволяя себе даже покраснеть от гнева. Слегка склонив голову, он велит Гудлаугу сесть рядом.
Гудлауг подчиняется. Но ворчит.
— Значит, вы считаете, что я поступаю несправедливо по отношению к вам? — спрашивает конунг.
— Да, — отвечают они и хотят снова повторить то, что уже сказали. Конунг прерывает их — он уже знает их доводы, а сейчас неподходящее время, чтобы высказывать свое мнение больше, чем один раз. Он прикрывает рукой глаза, как будто думает, но, по-моему, он просто хочет выиграть время и сделать вид, что ищет справедливое решение. Когда Гудлауг — он некрасив, на подбородке у него шрам от меча — хочет заговорить, конунг опережает его:
— Я с вами согласен, — говорит он. — Отряд Йона из Сальтнеса первым переправится через реку.
Конунг умен: если он и теряет что-то, уступив требованию теламёркцев, то приобретает больше, проявив полное спокойствие и достоинство. Однако Гудлауг чувствует, что сейчас превосходство на его стороне и требует большего. Может, я ошибаюсь, но, мне кажется, Хруту не нравится поведение Гудлауга. Думаю, он считает такое поведение неумным и неуместным. Гудлауг говорит:
— У тебя, конунг, есть несколько самострелов, у нас — нет. Половину самострелов ты должен отдать нам.
Мне хочется вскочить, но я сдерживаюсь, глаза конунга темнеют. Я знаю, что случилось бы, если б мы находились в таком месте, где он мог бы свободно показать свою силу, собрать людей и покарать непокорных у всех на глазах. Но сейчас это невозможно. Поэтому он говорит Гудлаугу, не стараясь изобразить дружелюбие, которого не чувствует, — он просто платит нужную цену, хотя радости ему это не доставляет, — он дает Гудлаугу понять, что требование его глупо и что тот, кто вынужден платить, куда умнее его.
— Отнять у человека оружие, которым он уже владеет, не может никто, даже конунг. Он просто откажется отдать его, и будет прав. Другое дело, отнять оружие у того, кто не употребил его против врага. Нельзя отнять оружие у доблестных воинов, не восстановив одну часть войска против другой.
Но ты, я вижу, стоишь на своем. Говоришь, что уведешь своих людей, если мы не выполним твоего требования. Ты удачно выбрал время. Мы должны выйти отсюда до полуночи. Я это знаю. Ты — тоже. Потому ты и пришел сейчас ко мне. Но самострелов ты не получишь.
Зато я предлагаю тебе другое. Когда мы победим, — если победим, а это зависит также от твоих людей и от тебя, — наше войско будет вооружено куда лучше. Сейчас у нас есть ближняя дружина, но нет большой дружины. После победы в Нидаросе, — если мы победим, — у нас будет и большая дружина. В такой дружине должен быть конюший. Ты будешь конюшим, Гудлауг. А сейчас ступай. И живи с честью или погибни без позора.
Гудлауг ушел. Хрут тоже. Он был старше, и ему все это не понравилось.

***
Я спросил у конунга:
— Разве ты не обещал Йону из Сальтнеса сделать его конюшим, когда настанет время собрать дружину?
— Обещал, но сейчас у меня нет выбора, — ответил конунг.
Вскоре пришел Йон.
— Это правда, что я слышал? Гудлауг говорит, что ты обещал сделать его конюшим. Прежде ты обещал сделать конюшим меня.
— Это верно, — сказал конунг.
— Я знал немного конунгов, но только одного, который нарушает свои обещания, — сказал Йон.
Он пошел от нас, но потом повернулся и сказал:
— Мои люди останутся с тобой. Но повиноваться они будут только одному человеку. Мне!
И он в полный рост пошел по дороге к родной усадьбе.
Конунг сказал:
— Есть два выхода. Можно заставить их повиноваться, но это будет слышно по всей округе. А можно действовать уговорами и мне кажется, что, каким бы твердым Йон ни был, в этом отношении он все-таки мягче Гудлауга. Но я — конунг, я не могу ходить от человека к человеку, просить и обещать, брать и молить, уходить и возвращаться и унижаться у всех на глазах. А ты можешь?
Я сказал:
— Если все дело в умении унизить себя, я более велик, чем ты. Мы решили сначала поговорить с Сигурдом, братом Йона. Он пришел сам — он уже слышал о том, что случилось.
— Я на все готов для тебя, государь, — сказал он. — Но Йон мне не подчинится, хоть я и его старший брат. Он очень упрям. И это может привести к беде. Он так упрям, что лучше треснет, как сухое дерево на солнце, чем позволит уговорить себя добрым словом. И хуже всего, если он обижен. Тут он, как женщина, раньше чем через две недели не оттает. Я мог бы многое порассказать тебе об этом. Случалось, дома он обижался и не выходил из спального покоя со дня Йона до дня Олава Святого . Мать ставила ему еду под дверь и умоляла его поесть. Но он наотрез отказывался. Тогда она вместо него наказывала за его проступок нас и не давала нам есть, пока не поест он. Проходила половина лета, и он понемногу оттаивал. Выходил к нам. И требовал, чтобы мы все забыли. А если мы забывали не сразу, он снова дулся и уже не разговаривал с нами целый год. Но брат он хороший! — Сигурд не скрывал своей гордости.
— Я понимаю, — сказал конунг и спросил у меня: — Может, ты все-таки попытаешь счастья?
— А больше и некому, — согласился я.
— Ты всегда отличался красноречием, — сказал конунг. — И я знаю мало людей, которые умели бы, как ты, обещать все от имени другого. Обещай ему все, только не то, что принадлежит Гудлаугу. Передай ему также и мое глубокое уважение в придачу. Тебе оно тоже принадлежит.
— Я еще не знаю, чего оно стоит, — сказал я и ушел.
День был прекрасный. Устье реки, через которое нам предстояло переправиться ночью, серебрилось на солнце.

***
Мне было тревожно, и вместе с тем я был преисполнен торжественности, когда шел беседовать с оскорбленным Йоном из Сальтнеса. Уже наступил вечер, и я понимал: если мы хотим выступить сразу после полуночи, времени у меня в обрез. Если Йон и его небольшой отряд откажутся идти с нами, наше поражение в предстоящем сражении будет более вероятным. Сможет ли наше малочисленное войско победить могущественного врага, если все не будут действовать, как один человек? Да и пойдет ли с нами Вильяльм, если не пойдет Йон? И как поведут себя теламёркцы, поняв, что их упрямство завело их из огня да в полымя? Конунг не благословил меня перед тем, как я отправился на эту важную встречу. Но, думаю, он молился, а я встречал мало людей, которые умели бы молиться так искренно, проникновенно и почти без слов.
На вершине холма я остановился и посмотрел на море и землю. Не часто случалось мне видеть такую красоту, летний вечер был юн, каким он бывает только после грозы. Лес был еще мокрый, его зеленый плащ был чисто выстиран, а фьорд напоминал синий платок, какой невесты набрасывают на плечи, торопясь на свидание с женихом. Надо мной скользили легкие облака, ласточки носились за комарами, словно черные стрелы. Трава налилась влагой, я быстро промок и мне стало холодно.
Я миновал группу людей, лежавших в укрытии. Это был отряд Йона. Я знал каждого из них, мы вместе прошли трудный путь из Вермаланде сюда. Теперь они едва приветствовали меня, между нами возник холод. Я коротко кивнул им.
Мне вдруг стало страшно при мысли, что мой разговор может окончиться ничем. Я упал на колени и долго громко молился Сыну Божьему и Деве Марии. Влага с травы проникла сквозь плащ к моим коленям, голова охладилась и мне стало легче. Вскоре я поднялся и пошел дальше.
Усадьба Сальтнес в Бувике лежала на вершине холма, это было красивое родовое гнездо, но не очень большое. На дворе росли старые дубы. Я подошел к одному из них и помолился еще раз. Если за мной сейчас кто-нибудь наблюдал, пусть видит, что в усадьбу пришел серьезный человек. С гор спускались сумерки. Короткая летняя ночь на цыпочках впорхнула во двор и окружила меня. Я поднялся на крыльцо.
Тогда на порог вышел человек. Я хорошо знал его, он был близок Йону. Он коротко приветствовал меня.
— Меч можешь оставить здесь, — сказал он и показал, где положить меч.
Итак, у меня учтиво отобрали оружие прежде, чем я вошел к хёвдингу, которого мне следовало уговорить вернуться в войско конунга. Я повиновался.
— Разве мы с тобой никогда не ехали на одной лошади? — спросил я.
— Не в эту ночь, — ответил он.
Мы вошли в дом, там сидел Йон.
Это был большой и уютный покой с очагом, пол был устлан можжевельником, как будто в доме ждали гостей. В очаге горели несколько поленьев, красный свет огня смешивался с синими сумерками, струившимися через волоковое окно. На почетном сиденье сидел Йон. Он поднял глаза и кивнул мне, но не сказал ничего.
Я не спускал с него глаз: вид его не обещал ничего хорошего. Иногда Йон казался даже красивым, но это бывало редко. Ему не хватало спокойствия, каким отличался его брат Сигурд. Не была ему свойственна также суровая ожесточенность Вильяльма, который в то же время мог вдруг проявить и детскую доброту. Йон был брюзга. И я понял, что такой он всегда. Эта брюзгливость не была заметна с первого взгляда, но она, как некая сила, таилась в глубине его души и в любую минуту могла выплеснуться на поверхность. Что и случилось в тот день.
Я хотел заговорить с ним, но обнаружил, что мы не одни. У торцовой стены стояла женщина, высокая, худая, седоволосая. Это была высокочтимая матушка Йона фру Гудрун из Сальтнеса. Я кое-что уже слышал о ней, Люди, знавшие ее, рассказывали, что фру Гудрун любит приглашать в усадьбу гостей, но они редко задерживаются там надолго. Я приветствовал ее учтивым поклоном.
Она сухо кивнула в ответ и повернулась к сыну:
— Надеюсь, ты не продашь себя?…
— Нет, — ответил он.
И она вышла.

***
Теперь я знал, что воля Йона — это ее воля, они были вдвоем против меня одного. Я быстро подошел к Йону и сердито хлопнул его по плечу:
— Ты дерьмо…— сказал я. — Дерьмо потому, что слишком вспылил и не дал конунгу сказать всего, что он хотел. Неужели тебе не ясно, что конунг не может нарушить свое слово? Конунг Сверрир может умереть, не выполнив своего обещания, но нарушить его он не может, и потому он выполняет больше, чем нарушает.
Йон неохотно поднимает глаза, его брюзгливость усиливается.
— Пойми, он забрал обратно свое обещание сделать тебя конюшим лишь потому, что был вынужден привязать к себе человека, менее достойного, чем ты. Этот человек Гудлауг. Можем мы обойтись без войска из Теламёрка? Да или нет? Без них нам города не взять. А если мы его не возьмем, то и не бывать тебе там наместником.
По-моему эти слова были, как стрела, попавшая прямо в сердце. Быть наместником конунга в городе архиепископа Эйстейна, иметь право на четверть всей дани — это не могло не соблазнить бонда из Сальтнеса. Я тут же повысил его доход с четверти до трети.
— Не могу сказать, Йон, сколько это будет в серебре, но знаю, когда придет твой срок, ты ляжешь в землю не бедняком.
Он сказал:
— Я отказываюсь от этого предложения.
Я хватаю со стола рог с пивом — наверное, это был его рог — и быстро осушаю его. Брюзгливость Йона усиливается еще больше, можно сказать, что в покое теперь разит брюзгливостью.
— Срать я хотел на твоего конунга, — говорит он. — Конунг обещал мне, что я буду конюшим, я тогда не потребовал свидетелей, поверил его слову. Но больше я его слову не верю, Даже если он пообещает сделать меня лендрманном над всем Трёндалёгом, он все равно несправедливо обошелся со мной. Несправедливо, потому что нарушил свое слово. Предпочел мне менее достойного человека. Уязвил мою честь. И если теперь он погибнет, это будет его вина, а не моя.
Йон умолкает, он никогда не говорит лишних слов. По-своему, он сообразителен, обычно широкоплечий и статный, он вдруг сутулится, больше у него не будет ни одного светлого дня, сейчас это его единственная радость. Брюзгливость написана у него на лице. Она как будто проступает сквозь кожу и, мне кажется, я заражусь ею, если притронусь к нему рукой. У меня начинают гореть губы. Ведь я пил из его рога. Мне нечего сказать ему. Мои слова увянут и упадут на земляной пол, если попробуют пробиться через броню брюзгливости, которой он сковал свою жизнь.
Надо выбрать, остаться или уйти. Я отворачиваюсь от него и на мгновение закрываю глаза, чтобы дать им отдых.
Тут он говорит:
— Мы сможем прийти к согласию и лучше, чтобы это было сегодня ночью.
Я вздрагиваю и быстро оборачиваюсь к нему. Он говорит тихо и невнятно, словно выкашливает каждое слово. Говорит, что конунг должен собрать своих людей на берегу и сказать им: Я несправедливо обошелся с Йоном. После Сигурда он самый близкий к конунгу человек. Хёвдинг теламёркцев идет после Йона.
— Если конунг так скажет, я не буду требовать от него вознаграждения за ущерб.
— Это невозможно! — кричу я.
— Я знаю, — говорит он.
— Тогда зачем ты этого требуешь?
— Потому что это моя цена, — отвечает он.
Все, я проиграл, мы оба молчим. И не смотрим друг на друга. Я знаю, что время идет и что еще до рассвета мы должны покинуть наш лагерь.

***
Я начинаю говорить о Киркьюбё, из которого мы со Сверриром уехали очень давно. О моей доброй матушке, фру Раннвейг, ходившей по протоптанным ею тропинкам между хлевом и пекарней и между берегом, где она собирала водоросли на корм скоту, и пастбищем, где она пасла его. Нынче я ничего не знаю о ней. Ничего не знаю о ее боли и горе, о ее мыслях под звездами, об ее одиночестве на ветру, о солнечном свете, который еще может осенять красотой ее старое лицо. Я говорю и об епископе Хрои, этом добром, но не сильном человеке, о котором нельзя сказать, что ему была известна великая истина. Но он был усердным и незаметным тружеником в том винограднике, над которым судьба поставила его господином, у него было доброе сердце и да благословит его Сын Божий, от которого не укроется ничего. И еще об Астрид.
О той молодой и красивой женщине, которая была любовницей Сверрира, а потом стала его женой и подарила ему двух сыновей. О моей зависти и о страстном желании обладать ее молодым и прекрасным телом. Только раз я видел его во всей его чистоте, не скрытое одеждой, видел ее влажные губы и обнаженные плечи, откинутые на ложе, которое принадлежало не мне. Да! И больше ни разу, но никто не должен знать об этом. Считай, что я ничего не сказал тебе.
Он хочет привезти ее сюда.
Ее и их двух сыновей. Нет, нет, моя добрая матушка, фру Раннвейг, никогда не приедет сюда. Ты понимаешь, что я с трепетом жду того дня, когда Астрид сойдет на берег и не заметит меня, потому что первым увидит его. Но я увижу ее.
Ты понимаешь меня?
Будешь молчать о том, что я рассказал тебе?
Йон встает, протягивает мне руку. Мы стоим друг перед другом, два воина — одна судьба. Теперь я знаю, что он пойдет со мной.

***
Тогда в покои входит фру Гудрун, его старая, седовласая и суровая мать. Она наливает сыну пива, мне — нет. И уходит, не взглянув на меня.
Йон садится, им опять овладела брюзгливость.
Мы сидим вместе и молчим, проходит час. Я пробую молиться, но не верю, что это поможет, мне кажется, будто я вот-вот скорчу Сыну Божьему рожу и скажу ему: Видишь, ты бессилен. Во дворе слышится чей-то голос.
В дом заходит Эрлинг сын Олава из Рэ, тот, что ездил с Сигурдом к ярлу Биргиру за оружием. Эрлинг пришел с сообщением. Он передает его четко и коротко. Сигурд отдает младшему брату Йону право на усадьбу. Но за это Йон должен вернуться к конунгу со всеми своими людьми.
Йон говорит:
— Я не поступлю несправедливо с моим братом, если он по глупости несправедлив сам к себе.
Он встает в возбуждении, мне кажется, что сейчас он видит перед собой брата и говорит ему:
— Ты думаешь, я могу забрать у тебя усадьбу? Думаешь, я имею право нарушить закон, потому что конунг нарушил данное мне слово? И разве у тебя нет сына? Разве я имею право отобрать усадьбу у твоего сына и отдать ее своему, если у меня когда-нибудь будет сын? Да или нет? Ведь, если я отберу у тебя усадьбу, я тем самым отберу ее и у твоего сына. А если я так поступлю, будешь ли ты потом вправе отобрать ее у моего сына и отдать своему? Да или нет? Что скажешь? — Он поворачивается к брату, которого тут нет, и презрительно смеется в темноте, не замечая ни Эрлинга сына Олава из Рэ, ни меня.
Я мигаю Эрлингу, и он уходит. Он пришел сюда с богатым даром, а уходит, как нищий.
Значит, все бесполезно, но теперь я рассердился. Я подхожу к очагу и делаю то, что не имею права делать в чужом доме: я ворошу в очаге угли так, чтобы вспыхнул огонь.
— Из-за своей брюзгливости ты забываешь о гостеприимстве, — говорю я. — Но раз я знаю, что это не твоя усадьба и что она не будет твоей, то нельзя считать, что я обошелся с тобой неучтиво.
Он встает, и я, не скрывая презрения, сажусь на почетное сиденье, где только что сидел он.
— Ведь это не твое почетное сиденье? — говорю я, передразнивая его. — Если усадьба не твоя, то и почетное сиденье не твое, да или нет? Если усадьба не твоя, то у тебя нет права сидеть на почетном сиденье! Да или нет, Йон из Сальтнеса?
Он не отвечает, от него разит брюзгливостью, он пропитан ею насквозь. Я встаю и начинаю ходить вокруг стола. Выглядываю в волоковое оконце, словно хочу увидеть звезды.
— Уже полночь, — говорю я, — пока еще никто не смеется над тобой. Но скоро тебя поднимут на смех.
Он вскидывает на меня глаза — вот оно, слабое место в его непроницаемом плаще брюзгливости. Я говорю, что люди, конечно, будут смеяться над ним.
— Пусть не завтра, когда конунг поведет нас в сражение, а ведь ты знаешь, каков будет его исход: без твоих людей нам не победить. Но те, кто переживут это сражение, — все погибнуть не могут, — будут смеяться над тобой. Они не возненавидят тебя, хотя найдутся и такие, но смеяться будут. Смеяться над твоей брюзгливостью, над тем, что ты мог стать наместником конунга в Нидаросе, но отказался только из-за своей брюзгливости. Из-за того, что ты дуешься по пустякам.
Над тобой будут смеяться и в дружине ярла Эрлинга, и за его столом, и на его зимних пирах за рогом пива. Все будут смеяться над воином, который из-за своей брюзгливости предпочел отправиться в ад. Который сидел в своей родовой усадьбе кислый, как вчерашнее молоко. А потом будет написана сага, в этом не сомневайся, и скальды сочинят о тебе уничижительные висы, какие сочиняют обо всех, кто им не по душе. Они-то не упустят случая сочинить висы о таком отъявленном брюзге.
Йон весь съеживается, и его рука ищет меч. Меч лежит на скамье, но Йон не хватает его. Из-за своей брюзгливости он не может даже рассердиться по-настоящему. Я иду вокруг стола и, как будто случайно, натыкаюсь на него, наступаю ему на ногу и даже не замечаю этого. Потом смеюсь с презрением, сначала тихо, потом громче и спрашиваю, не позвать ли их сюда?
— Кого? — удивляется он.
— Твоих людей. Они тоже заслуживают доброго смеха. Пусть посмеются над своим хёвдингом-брюзгой!
Я заставляю его отпрянуть, и от этого он не становится более сговорчивым. До сих пор я говорил, словно про себя, а теперь обращаюсь к нему. Но тут же обрываю себя:
— Пусть черт уговаривает тебя! — Я опять презрительно смеюсь. — Ты тут сгниешь от своей брюзгливости, и скальды воспоют тебя.
Неужели ты не понимаешь, что однажды они сочинят висы про твоего сына? Не про тебя самого, ты слишком мрачен для этого, но если однажды ты подобреешь и в это время тебе подвернется женщина, которую ты наградишь ребенком, у тебя может родиться сын. И скальды сочинят висы о сыне Йона Брюзги из Сальтнеса. Нелегкой будет его жизнь. Но сын такого человека, как ты, и не заслуживает лучшей участи.
Он возражает. Машет руками и пытается что-то объяснить, повторяет то, что уже сказал. Я не слушаю его. Отодвигаю в сторону. Уже светлеет. Времени уже не осталось. Я говорю:
— Мне пора. Но позволь сказать тебе, — теперь я кричу, — что можешь киснуть себе на здоровье, ты нам не нужен, ни ты, ни твои люди, лучше умереть, захлебнувшись собственной кровью, чем жить рядом с таким, как ты. Покойной ночи!
Он протягивает руку.
Но тут входит фру Гудрун, его высокочтимая старая мать.
— Ты не продал себя? — спрашивает она.
— Нет, — отвечает он и становится еще более кислым, чем был.

***
Больше я ничего не могу сделать, я говорю, что ухожу и никогда сюда не вернусь:
— Со мной здесь обошлись несправедливо. Я не благодарю за то, чего не получил. Не помню, чтобы я что-нибудь получил здесь. Но, — говорю я, — одно я забыл передать тебе, Йон. Конунг сказал: После того, как мы возьмем Нидарос, Йон будет три ночи делить со мной мое ложе.
Я делаю шаг к двери, они как будто сдаются, Йон и его мать. Я говорю:
— Время не терпит. Идешь или нет? Я мог бы обещать, что ты будешь сюсломанном в Упплёнде, у меня есть на то полномочия. Но срать я хотел на такого брюзгу, как ты! Я должен только передать тебе слова конунга. Три ночи ты будешь делить с конунгом его ложе. Он сам отведет тебя в свою опочивальню. На глазах у всех.
Фру Гудрун выдыхает у меня за спиной:
— Четыре ночи…
— Нет, — говорю я. — Три.
Йон говорит:
— Четыре ночи или я не иду. Ясно?
— Нет, — отвечаю я, — три. И смотри, как бы их не стало только две, жирный мерин! — кричу я в лицо этому худощавому человеку. — Ладно, четыре, черт бы тебя подрал! А теперь идем!
Он идет. Но сперва делает то, что заставляет меня почувствовать к нему нежность: прежде чем уйти на битву, он подходит к своей старой матери и обнимает ее.
Летняя ночь светла, к Йону возвращается его рассудительность и он произносит слова, которые могут все перечеркнуть:
— Прежде чем мы снимемся с места, все воины должны узнать об обещании конунга.
Мы идем, и его воины следуют за нами.

***
Конунг радуется нам, но Йон уже опять недоволен. Он говорит:
— Мне неприятно видеть конунга, который нарушил данное мне обещание. Поэтому обещание, которые ты передал мне через Аудуна, должно стать известно всем уже нынче ночью. Это моя цена. Ты должен сам обойти всех, ты должен заплатить эту цену.
Но конунгу не пристало платить такую цену в ночь перед сражением. Он не может ползать по холмам и полям от одной группы воинов к другой и говорить:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28


Загрузка...