А-П

П-Я

 

Выбирать мне было не из чего (80).
В пятидесятые годы популярностью пользовались ученые. А всех людей искусства считали шпионами и продолжают считать (80).
Даже в школе искусств из меня пытались сделать учителя, отговаривали меня заниматься живописью и твердили: «Почему бы тебе не стать учителем? Тогда по воскресеньям ты смог бы рисовать». Но я наотрез отказывался (71).
В школе я узнал, насколько несправедливо общество. Я бунтовал, как все мои сверстники, все те, кто не вписывался в школьные рамки, и потому в каждом моем табеле из школы «Куорри-бэнк» можно найти слова: «Способный, но не старательный». Я был на редкость агрессивным школьником. Я один из типичных героев, представителей рабочего класса. Я был таким же революционером, как Д. Г. Лоуренс: я не верил в классы и боролся против классовой структуры общества (69).
Я всегда был бунтарем, потому что все, что касалось общества, становилось для меня поводом для мятежа. С другой стороны, я хотел, чтобы меня любили и признавали. Потому я и оказался на сцене, словно дрессированная блоха. Мне просто хотелось быть чем-то. Отчасти я мечтал о признании во всех слоях общества и не желал быть только крикуном, безумцем, поэтом и музыкантом. Но нельзя быть тем, кем ты не являешься. Так что же делать, черт возьми? Ты хочешь быть, но не можешь просто потому, что не можешь (80).
В школе я был задирой, но умел и притворяться задиристым. Этим я часто навлекал на себя неприятности. Я одевался, как стиляга, но, когда попадал в опасные районы и сталкивался с настоящими стилягами, мне явно грозила опасность. В школе все было проще: я сам контролировал ситуацию и делал все, чтобы все считали меня грубее, чем есть на самом деле. Это была игра. Мы обворовывали магазины и тому подобное, но не совершали по-настоящему серьезных преступлений. Ливерпуль — суровый город. Там жило множество настоящих стиляг, которым было лет по двадцать. Они работали в доках. Нам же было всего по пятнадцать, мы оставались детьми, а у них были ножи, ремни с пряжками, велосипедные цепи и настоящее оружие. С такими противниками мы никогда не связывались, а если случайно сталкивались с ними, то я и мои товарищи просто убегали (75).
Банда, которую я собрал, промышляла магазинными кражами и стаскивала трусики с девчонок. Когда нас ловили с поличным, попадались все, кроме меня. Иногда мне становилось страшно, но из наших родителей только Мими ни о чем не подозревала. Большинство учителей ненавидело меня всей душой. Я взрослел, наши выходки становились все отчаяннее. Теперь мы не просто тайком набивали карманы конфетами в магазинах — мы ухитрялись утащить столько, что потом перепродавали краденое, к примеру сигареты (67).
На самом деле никакой я не крутой. Но мне всегда приходилось носить маску крутого, это была моя защита от других. На самом деле я очень ранимый и слабый (71).
Пожалуй, у меня было счастливое детство. Я вырос агрессивным, но никогда не чувствовал себя несчастным. Я часто смеялся (67).
Мы [муж Мими и я] неплохо ладили. Он был славным и добрым. [Когда] он умер, я не знал, как вести себя в присутствии людей, что делать, что говорить, и потому убежал наверх. А потом пришла моя кузина и тоже спряталась наверху. С нами случилась истерика. Мы смеялись как сумасшедшие. А потом мне было очень стыдно (67).
Мими по-своему воспитывала меня. Она хотела сохранить дом и, чтобы не разориться, сдавала комнаты студентам.
Она всегда хотела, чтобы я стал регбистом или фармацевтом. А я писал стихи и пел с тех пор, как поселился у нее. Я постоянно спорил с ней и твердил: «Послушай, я художник, не приставай ко мне со всякой математикой. Даже не пытайся сделать из меня фармацевта или ветеринара — на такое я не способен».
Я часто повторял: «Не трогай мои бумаги». Однажды, когда мне было четырнадцать лет, я вернулся домой и обнаружил, что она перерыла все мои вещи и выбросила все стихи. И я сказал: «Когда я стану знаменитым, ты еще пожалеешь о том, что натворила» (72).
Я не раз слышал такие стишки… ну, от которых сразу возбуждаешься. Мне стало интересно узнать, кто их пишет, и однажды я решил попробовать написать такой стих сам. Мими нашла его у меня под подушкой. Я объяснил, что переписал его специально для одного мальчишки, у которого плохой почерк. Но на самом деле, конечно, я написал его сам (67).
Когда я сочинял серьезные стихи, а позднее стал изливать свои чувства, я записывал их тайным почерком, каракулями, чтобы Мими не смогла разобрать его (67).
Моя мать [Джулия] однажды зашла к нам. Она была в черном пальто, по ее лицу текла кровь. С ней что-то случилось. Этого я не вынес. Я думал: «Вот мама, и у нее все лицо в крови». Я убежал в сад. Я любил ее, но не хотел вникать, что к чему. Наверное, в нравственном отношении я был трусом. Я стремился скрывать свои чувства (67).
Джулия подарила мне первую цветную рубашку. Я начал бывать у нее дома, познакомился с ее новым приятелем и понял, что он ничтожество. Я прозвал его Психом. Для меня Джулия стала чем-то вроде молодой тети или старшей сестры. Взрослея, я все чаще ссорился с Мими и потому на выходные уходил к Джулии (67).
[Психа звали] Роберт Дайкинс или Бобби Дайкинс. Этот ее второй муж — так и не знаю, вышла она за него замуж или нет, — был тощим официантом с нервным кашлем и редеющими, смазанными маргарином волосами. Перед уходом из дома он всегда совал руку в банку с маргарином или маслом, обычно с маргарином, и мазал им волосы. Чаевые он хранил в большой жестяной банке, стоящей на кухонном шкафу, и я воровал их оттуда. Кажется, мама всегда брала вину на себя. Ну хотя бы эту малость она могла для меня сделать (79).
Я часто мечтал о женщине, которая была бы красивой, умной, темноволосой, с высокими скулами. Она должна была быть независимой художницей (а lа Джульетт Греко), моей родственной душой, человек, с которым я уже знаком, но с которым нам пришлось расстаться. Конечно, как у любого подростка, главное место в моих сексуальных фантазиях занимала Анита Экберг и ей подобные крепкие нордические богини. Так было, пока в конце пятидесятых я не влюбился в Брижит Бардо. (Всех своих темноволосых подружек я настойчиво уговаривал стать похожими на Брижит. Когда я впервые женился, моя жена, волосы которой были золотисто-каштановыми, преобразилась в длинноволосую блондинку с обязательной челкой. Несколько лет спустя я познакомился с настоящей Брижит. Я сидел тогда на кислоте, а она уже лечилась.) (78)
Я вычитал у одного парня, что сексуальные фантазии и желания — это и есть то, что составляло его жизнь. Когда ему было двадцать, а потом тридцать лет, он думал, что с возрастом это пройдет. Так же он думал, когда ему минуло сорок, но ошибся. То же самое продолжалось и в шестьдесят, и в семьдесят лет, и даже когда он уже был импотентом. И я подумал: «Дьявол!» — потому что тоже надеялся, что мои фантазии иссякнут, но теперь понял, что они будут продолжаться вечно. «Вечно» — слишком сильное слово. Скажем лучше, что фантазии не прекратятся, пока дух не покинет тело. Будем надеяться. Возможно, вся задача в том, чтобы обуздать их до ухода из жизни, иначе пришлось бы снова возвращаться сюда (а кому охота возвращаться, только чтобы кончать?) (79).
Помню, когда я был подростком, однажды вечером, а точнее, днем я трахался с подружкой на могильной плите, а мою задницу облепила тля. Это был хороший урок кармы и/или садоводства. Барбара, где ты теперь? Наверное, ты стала толстой и уродливой и у тебя пятнадцать детишек? После встречи со мной ты была ко всему готова. Печально то, что прошлое проходит. Хотел бы я знать, кто сейчас целует ее (78).
В нашем воображении Америка рисовалась страной молодежи. В Америке были тинейджеры, а в остальных странах — просто люди (66).
Все мы знали Америку, все до единого. В детстве мы смотрели каждый американский фильм — диснеевские картины, фильмы с Дорис Дэй, Роком Хадсоном, Джеймсом Дином или Мэрилин. Все лучшее было американским: кока-кола, кетчуп «Хайнц», а я-то, пока не побывал в Америке, считал, что кетчуп «Хайнц» делают в Англии.
Пока не появился рок-н-ролл, почти вся музыка тоже была американской. Мы знали и наших артистов, но все известные звезды были из Америки. Американцы приезжали выступать в лондонский «Палладиум». Без участия американских актеров не снималась ни одна английская картина, даже фильмы класса Б, потому что иначе никто не стал бы их смотреть. А если найти американцев не удавалось, приглашали сниматься канадцев (75).
Английских пластинок не существовало вообще. По-моему, первой английской пластинкой стала «Move It» Клиффа Ричарда, а до нее не было ничего (73).
Ливерпуль — город космополитов. Возвращаясь домой, моряки привозили блюзовые пластинки из Америки (70). Мы слушали в Ливерпуле старые записи в стиле фанк-блюз, о которых понятия не имели другие жители Великобритании, а заодно всей Европы, за исключением жителей портовых городов.
Больше всего английских последователей кантри-энд-вестерна живет в Лондоне и Ливерпуле. Музыку в стиле кантри-энд-вестерн я услышал в Ливерпуле раньше, чем рок-н-ролл. Тамошние люди, как и ирландцы в Ирландии, очень серьезно относятся к своей музыке. Еще до появления рок-н-ролла в Ливерпуле были известные клубы фолка, блюза и кантри-энд-вестерна (70).
В детстве мы все были настроены против народных песен, потому что они пользовались популярностью у среднего класса. Все студенты колледжа в длинных шарфах и с кружкой пива в руках распевали жеманными голосами «Я работал в шахте в Ньюкасле» и тому подобную ерунду. Настоящие исполнители в стиле фолк были все наперечет, хотя мне немного нравился Доминик Бехан, а в Ливерпуле можно было услышать совсем неплохие мелодии. Иногда по радио или телевидению передавали очень старые записи песен настоящих ирландских рабочих, и впечатление было потрясающим. Но в основном фолк пели люди с приторно-сладкими голосами, пытаясь оживить то, что уже давно отжило и умерло. Все это выглядело скучновато, как балет: музыку меньшинства исполняло такое же меньшинство. Сегодня музыка в стиле фолк — это рок-н-ролл (71).
Фолк-исполнитель — это не певец с акустической гитарой, поющий о шахтах и железных дорогах. Ничего подобного мы больше не поем. Теперь мы поем о карме, мире, о чем угодно (70).
В нашей семье радио слушали редко, поэтому к музыке в стиле поп я привык позднее, в отличие от Пола и Джорджа, которые выросли на поп-музыке, — ее постоянно транслировали по радио. А я слушал ее только у кого-то в гостях (71).
Эпоха Билла Хейли обошла меня стороной. Когда по радио передавали его записи, мать начинала танцевать, ей нравилась эта музыка. Я часто слышал ее, но для меня она ничего не значила (63).
С Элвисом Пресли меня познакомил мой приятель Дон Битти. Он показал мне номер «New Musical Express» («Новый музыкальный экспресс») и заявил, что он великий. Речь шла о песне «Heartbreak Hotel» («Отель разбитых сердец»). Я решил, что ее название звучит фальшиво.
В музыкальных изданиях писали, что Пресли бесподобен, и поначалу я воспринимал его как Перри Комо или Синатру. Название «Heartbreak Hotel» казалось в то время слащавым, а само имя Пресли — странным. А потом, когда я услышал эту песню, я забыл о том, как относился к ней раньше. Впервые я прослушал ее по «Радио-Люксембург». Пресли и вправду оказался удивительным. Помню, как я прибежал домой с пластинкой и выпалил: «Он поет, как Фрэнки Лейн, Джонни Рей и Теннесси Эрни Форд!» (71)
Я поклонник Элвиса, потому что именно Элвис вытащил меня из Ливерпуля. Как только я услышал его и проникся его песнями, они стали для меня самой жизнью. Я не думал ни о чем, кроме рок-н-ролла, если не считать секса, еды и денег, хотя на самом деле все это одно и то же (75).
Рок-н-ролл пытались искоренить с тех пор, как он появился. В основном против рок-н-ролла выступали родители. Слова песен в те времена часто звучали двусмысленно.
Многое было исправлено и подчищено специально для белых слушателей. Песни чернокожих очень сексуальны. Так была сделана новая запись песни Литтл Ричарда «Tutti Frutti». Мало-помалу избавлялись от множества слов. Элвис пел песню «One Night With You» («Одна ночь с тобой»). А в оригинале она звучала как «One Night Of Sin» («Одна ночь греха») — «Я молюсь только об одной ночи греха». Это отличные, уличные слова или слова чернокожих (75).
С тех пор как я впервые услышал рок-н-ролл, все говорили, что он долго не протянет, в газетах часто писали, что он уже умирает. Но он никогда не умрет. Это стало ясно, как только он появился. Он вырос из блюза, ритм-энд-блюза, джаза и кантри. Это соединение музыки черных и белых. Именно поэтому она так популярна (75).
Когда мне было лет шестнадцать, я слушал с начала до конца только два великих альбома. Одним из них был первый или второй альбом Карла Перкинса — не помню точно, который. А вторым — дебютный альбом Элвиса. В них мне нравилась каждая песня (80).
Когда я слушаю песни «Ready Teddy» («Шустрый Тедди») и «Rip It Up» («Круто гульнем»), я вспоминаю, как слушал пластинки в юности. Помню, как выглядела американская этикетка фирмы «Лондон». Помню, как я дал послушать пластинку моей тете и она спросила: «Что это?» А еще я вспоминаю дансинги, где все мы танцевали (75).
Бадди Холли был великим и носил очки, что мне нравилось, хотя сам я долго стеснялся надевать их в присутствии людей. А еще мы, англичане, заметили, что Бадди Холли умеет петь и играть одновременно — не просто бренчать, а по-настоящему играть мелодии. С ним я так и не познакомился — я был еще слишком молод. Я никогда не видел его живым. Зато я видел Эдди Кокрена. Я видел и Джина Винсента, и Литтл Ричарда, но познакомился с ними позднее. Эдди Кокрен — единственный из певцов, которого я видел как поклонник, просто сидя в зрительном зале (75).
Литтл Ричард — одна из знаменитостей на все времена. Впервые я услышал его после того, как один мой приятель побывал в Голландии и привез пластинку, на одной стороне которой была записана песня «Long Tall Sally» («Длинная Салли»), а на другой — «Slippin' And Slidin» («Ты прячешься и ускользаешь от меня»). Она поразила нас: за всю свою жизнь мы не слышали, чтобы кто-нибудь так пел, а саксофоны играли так классно.
Лучше всего в раннем Литтл Ричарде было то, что перед инструментальным проигрышем он мог так истошно завопить, что просто волосы вставали дыбом, когда он испускал этот протяжный, бесконечный вопль (69).
Я до сих пор люблю Литтл Ричарда и Джерри Ли Льюиса. Они чем-то похожи на художников-примитивистов. Чак Берри — один из величайших поэтов на все времена, его можно назвать рок-поэтом. Он знал толк в лирике и заметно опередил свое время. Все мы многим обязаны ему, в том числе и Дилан. Мне нравилось все, что он когда-либо делал. Он принадлежал к другой категории исполнителей, чтил традиции блюза, но на самом деле писал свое, как и Ричард, но у Берри получалось лучше. Его стихи неподражаемы, хотя половину из них мы не понимали (70).
В пятидесятые годы, когда люди пели ни о чем, Чак Берри писал социальные песни с бесподобным размером стихов. Когда я слышу рок, хороший рок класса Чака Берри, я просто теряю голову и забываю обо всем на свете. Пусть наступит конец света, лишь бы играл рок-н-ролл. Это моя болезнь (72).
Эта музыка вывела меня из английской провинции в большой мир. Вот благодаря чему я стал таким, какой я сейчас. Не знаю, что стало бы с нами без рок-н-ролла, и я по-настоящему люблю его (75).
Рок-н-ролл был настоящим, в отличие от всего остального. Только он помог мне пережить все, что случилось, когда мне было пятнадцать лет (70).
Я понятия не имел, что сочинение музыки может быть образом жизни, пока рок-н-ролл не потряс меня. Именно он вдохновил меня заняться музыкой (80).
Когда мне исполнилось шестнадцать, мама научила меня кое-чему. Сначала она показала мне аккорды на банджо — вот почему на ранних снимках я беру на гитаре нелепые аккорды. Лишь потом я дорос до гитары (72).
Помню первую гитару, которую я увидел. Она принадлежала парню, который жил в окрестностях Ливерпуля и носил ковбойский костюм со звездами и ковбойскую шляпу; у него была большая гитара «Добро». Он был похож на настоящего ковбоя и относился к этому серьезно. Ковбои появились в нашей жизни задолго до рок-н-ролла (70).
Поначалу я играл на чужих гитарах. Я еще не умел играть толком, когда мама заказала мне гитару по каталогу. Гитара была обшарпанной, но я постоянно упражнялся на ней (63).
Я играл на гитаре, как на банджо, не пользуясь шестой струной. Моя первая гитара стоила десять фунтов стерлингов. Мне был нужен лишь аккомпанемент, я лишь подыгрывал себе (64).
Когда у меня появилась гитара, некоторое время я играл на ней, потом бросил, а затем начал снова. Мне понадобилось два года, чтобы научиться бренчать мелодии, не задумываясь. Кажется, я даже взял один урок, но все это настолько напоминало мне о школе, что я бросил это дело. Я учился как попало, хватая крупицы знаний там и сям. Одной из первых я разучил песню «Ain't That A Shame» («Какая досада»), с ней у меня связано много воспоминаний. Потом я выучил «That'll Be The Day» («Настанет день»), разучил сольные партии из «Johnny B.Goode» («Джонни Б. Гуд») и «Carol» («Кэрол»), но так и не сумел выучить «Blue Suede Shoes» («Синие замшевые туфли»). В те времена я восхищался Чаком Берри, Скотти Муром и Карлом Перкинсом (71).
Я навсегда запомнил слова Мими: «Игра на гитаре — отличное хобби, Джон, но на жизнь этим не заработать» (фаны из Америки потом выгравировали эти слова на стальной доске и прислали Мими, а она повесила эту доску в доме, который я купил для нее, и часто перечитывала свои слова) (72).
Примерно во времена рок-н-ролла в Великобритании — кажется, мне тогда было лет пятнадцать, значит, шел 1955 год — был популярен скиффл, одна из разновидностей фолк-музыки, американский фолк, который играли на стиральных досках, и многие подростки старше пятнадцати лет создавали свои скиффл-группы (64).
Я часто слушаю музыку в стиле кантри. Я даже подражал Хэнку Уильямсу когда мне было пятнадцать, еще до того, как я научился играть на гитаре, а у моего друга она уже была. Я часто бывал у него в гостях, потому что у него был проигрыватель, и мы пели песни Лонни Донегана и Хэнка Уильяма. Все эти пластинки были у моего друга. Я часто пел «Honky Tonk Blues» («Хонки-тонк-блюз»). Пресли пел ее в стиле кантри-рок. А Карл Перкинс — как чисто кантри, с ярко выраженной ритмической основой (73).
В конце концов мы собрали в школе свою группу. Парень, которому пришла в голову эта мысль, в группу так и не вошел. Впервые мы встретились у него дома. Эрик Гриффите играл на гитаре, Пит Шоттон — на стиральной доске, Лен Гэрри и Колин Хэнтон — на ударных, Род [Дэвис] — на банджо. С нами был еще Айвен Воан. Айвен учился в одной школе с Полом.
В первый раз мы выступили на Роузбери-стрит в честь празднования Дня империи (24 мая, в день рождения королевы Виктории). Танцы устроили прямо на улице. Мы играли, стоя в кузове грузовика. Нам ничего не заплатили. После этого мы часто играли на вечеринках, иногда получали несколько шиллингов, но чаще играли просто ради развлечения. Нам было неважно, платят нам или нет (67).
«Куорримен» («Каменотесы») — так называлась группа, прежде чем мы придумали название «Битлз». Поначалу мы назвали ее в честь школы, в которой я учился, — «Куорри-бэнк». Латинский девиз школы гласил: «В этом камне (символичные слова: «камень» — «rock») будет найдена истина».
Мы постоянно проваливались на экзаменах, никогда не утруждали себя, и Пит всегда тревожился о своем будущем. А я говорил: «Не бойся, все уладится», — и ему, и всей своей шайке. Меня всегда окружали трое, четверо или пятеро парней, которые играли разные роли в моей жизни, иногда поддерживая меня, иногда пресмыкаясь предо мной. В общем, я был хулиганом. «Битлз» стали моей новой бандой.
Я твердо верил, что все может измениться к лучшему. Я не строил планы на будущее, не готовился к экзаменам. Я ничего не откладывал на черный день, на это я был не способен. Поэтому родители других мальчишек говорили обо мне: «Держись от него подальше». Они знали, каков я на самом деле. Эти родители чуяли во мне смутьяна, догадывались, что я не подчиняюсь правилам и дурно влияю на их детей, что я и делал. Я делал все возможное, чтобы поссорить всех моих друзей с их родителями. Отчасти из зависти, поскольку у меня не было дома в привычном понимании этого слова. (Впрочем, дом у меня был. Я жил с тетей и дядей в хорошем доме в пригороде. Я вовсе не был сиротой: тетя и дядя оберегали меня и искренне заботились обо мне.) (80)
Пожалуй, я был слишком распущенным и необузданным. Я просто плыл по течению. В школе я не учил уроки, а когда пришло время сдавать экзамены на аттестат зрелости, я провалился. Во время предэкзаменационной проверки я легко сдал английский и рисование, но настоящий экзамен не сдал даже по рисованию (65).
Я был разочарован тем, что не сдал рисование, но смирился. Учителя требовали от нас прежде всего аккуратности. А я никогда не был аккуратным. Я смешивал вместе все краски. Однажды нам предложили нарисовать путешествие. Я изобразил горбуна, сплошь покрытого бородавками. Ясное дело, учитель в мой рисунок не врубился (67).
Мы знали, что аттестат зрелости открывает далеко не все двери. Конечно, после экзаменов на аттестат любой мог продолжать учебу, но только не я. Я верил, что произойдет что-то важное, что мне придется пережить, и это важное — вовсе не экзамены на аттестат зрелости. До пятнадцати лет я почти ничем не отличался от любого другого мальчишки. А потом я решил написать песенку — и написал ее. Но и это ничего не изменило. Это чушь, будто бы я открыл в себе талант. Я просто начал писать. Таланта у меня нет, просто я умею радоваться жизни и сачковать (67).
Я всегда считал, что стану знаменитым художником и, возможно, мне придется жениться на богатой старухе или жить с мужчиной, которые будут заботиться обо мне, чтобы я мог заниматься живописью. Но потом появился рок-н-ролл, и я подумал: «Ага, вот оно. Значит, мне вовсе незачем на ком-то жениться и с кем-то жить» (75).
Но на самом деле я не знал, кем хочу быть, разве что мечтал умереть эксцентричным миллионером.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68


Загрузка...